ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— С Ковынина пуд табаку, чаю полместа, жидкой полведра.

— Не дадим! — взлаял Макарьев, — столько не дадим! Облопаетесь, черти!

— Компания, иди! — сказал он по-казацки, обращаясь к товарищам.

— Постойте, — сказал спокойно Митька. — У нас тоже есть компания. — Ребята, вперед!

Вышли вперед восемь мальчишек подростков и с ними шесть девчонок. Тут были Викеша, Андрей и другие. Они до сих пар сидели смирно, и на них никто не обращал внимания. Но теперь они сразу вышли вперед и стукнули об пол прикладами. И общественники увидели с удивлением, что у них были ружья, правда, не у всех, а только у четверых. Ружья эти были казацкие, брошенные служилыми казаками в сборне. В самый час митинга мальчишки заглянули на сборню и разобрали ружья, лежавшие совсем на виду.

— Слухайте, воронья охрана, — сказал Митька чуть насмешливо. — Присмотрите за этими гадами, чтоб, как общество сказало, так было сделано.

— Мальчишков натравливать на нас! — кричал Макарьев вне себя. — Кто они таки, недопески!

— А ты пес! — подал свой голос впервые Викеша Казаченок.

Недопески — молодые, не дошлые песцы. Песцы бывают вольные, а псы ездовые в ошейниках. Друг против друга выступали здесь две близкие, но враждебные породы.

— Ратуйте, кто в бота верует! — закричал неожиданно Макарьев.

Общественные засмеялись.

— Не любишь, — сказал Митька язвительно. — Ничего, слюбится.

Лицо Макарьева замкнулось и стало упрямо.

— Столько у меня нету, — сказал он твердо. — Хоть режьте меня.

— Ничего, мы найдем, — успокаивал его Митька. — Я знаю, где ты прячешь, — прибавил он значительно.

— Слухай, воронья охрана! Завтра поутру зайдите, да взыщите. Вот с него первого. Товару не дадут, тащите самих. Мы их самих повезем до чукоч и поколем на мясо.

— Теперь ступайте отсель! — спокойно и жестко предложил он купцам.

Так кончился на Колыме первый митинг. «Сбор Митин», — как называли его потом в рассказах и песням. Ибо местные поэты тотчас же сложили песню об этом бурливом и памятном сборище.

Придите вы на митину,
богаты мужики!
А я из вас повытяну
Чаи да табаки!

Открылся на Колыме Октябрь в июле 1918 года.

X

Рано поутру в стеклянное окошко полицейского дома постучала торопливая рука торговца Макарьева. За стеклом показалась широкая рожа Дмитрия Реброва, вчерашнего батрака, а ныне, пожалуй, колымского диктатора. Он, кстати, и домой не ушел в свою закоптелую хибарку на Голодном Конце, а остался в квартире исправника вместе со своей «очелинкой» Матреной. Запасов у исправника не было, жрать было нечего, но постель оставалась такая же барская, как была и в прежние дни.

Итак, они легли на это господское ложе. Митька заменил его высокородие, а одна очелинка Матрена заменила другую очелинку, барскую барыню, Палагу.

Митька ответил Макарьеву на стук стуком и махнул рукой, что означало с очевидностью: «Сейчас выйду».

Через минуту он показался у ворот. Был он в исправничьем кителе с ясными пуговицами вместо своей варваретовой куртки, но голову покрыл не форменной фуражкой, а тем же старым меховым шлыком. Штанов на нем не было вовсе. Митька, таким образом, с первого дня переворота явился санкюлотом[22].

В качестве зачинщика Митька открыл на Колыме тот своеобразный водевиль с переодеванием, который всегда сопровождает революцию. На Колыме этот водевиль начался о первого дня. Лишней одежды на Колыме мало, каждый казачий мундир или яркая пуговица имеют свою цену. На худой конец их можно обменять ламутам или чукчам за шкуры и за мясо.

— Что рано? — спросил Митька раннего гостя. — Заказы принес?

— Забрали! — прокаркал Макарьев каким-то задавленным голосом. — Эти кулюганы твои, недопески или как…

— Так ведь я им велел, — спокойно возразил Митька.

— Да они не тебе повезли! — задыхался Макарьев. — Взяли, потащили через мост на Голодный Конец.

— Зачем на Голодный Конец? — недоумевающе спросил Ребров.

— Маленький, не понимаешь! — с горькой насмешкой сказал Макарьев. — Жидкую тоже, табачок… «Погуляем !» — говорят.

— Фью! — Митька от удивления даже свистнул. Потом помолчал, засмеялся и сказал:

— Эка, елова голова.

Это было самообращение. Митька разговаривал с Митькой. Он даже ладошкой похлопал по собственному лбу для пущей наглядности.

И как это он проворонил и сам не догадался наперед. Нет, видно, устраивать бунт — дело трудное. И ему приходилось еще многому учиться.

Ребров отвернулся и вошел обратно в полицию. Через минуту он вернулся. Он надел свою варваретовую куртку и подпоясался блестящей полицейской портупеей с тяжелой исправничьей саблей. Штанов же на нем попрежнему не было.

— Дашь и еще! — сказал он, возобновляя прерванный разговор. — Мы тебе устроим такую мирики… рикими… микиризацию.

— Какую еще микризацию? — спросил с беспокойством Макарьев.

— Ми-ки-ри-зи-ру-ем тебя! — отчетливо, слог по слогу, произнес Ребром.

— Я и так Макарьев, — обиженно сказал купец, — почто меня макаризировать?

Митька, как заправский зачинатель, переделал для колымской практики великое слово «реквизиция».

«Макаризировать» Макарьева — это было естественно и даже благозвучно. Кстати сказать, новое слово и действие привились на Колыме с большой быстротою: макаризация купцов. Там и поднесь говорят: «макаризировать», «макаризнуть», но ныне уж только говорят и больше не делают.

— Не дам, вот бог, — забожился Макарьев.

— А в угарную хошь?

На Колыме, как сказано, холодной не было. Но для экстренных случаев в караулке у Луковцева был такой узкий холодный чулан с огромною русской печкой. Сочетание было престранное. Печь была больше комнаты. Но при этом ее никогда не топили. Она была полуразрушена, дымила и угарила. В этот чулан запирали, кого надо, и тогда затапливали печь и тотчас закрывали ее с огромным угаром. Угарного чулана особенно боялись чукчи, непривычные к клеткам.

Макарьев упрямо крутил головой.

— Ну, пойдем, — предложил коротко Ребров. — Где эти мальчишки проклятые? — Он нахмурился. — Вот я их погуляю! Так их…

— Черти проклятые, — сказал он, широко осклабившись, — идем, ну!..

У Макарьева сердце упало. Утренняя встреча с недопесками не была особенно приятна. Они стучали об землю прикладами так близко от макарьевских черных обутков с их щегольской оторочкой, даже задевали обутки по острым носам. Колымская обувь мягкая и от удара ничуть не защищает.

— Чорт с ними, — сказал он отрывисто, — я лучше домой пойду!..

— А ты лучше с нами пойди, — уговаривал Митька. — Все равно не спрятаться тебе! Иди, — может, и ты погуляешь. Может, угостят… Так иху…

Он не докончил ругательства и спять засмеялся.

— Бык ты! Буде упираться! Идем, угощу! — пригласил он его прямо и по-своему великодушно, бесцеремонно взял под руку своего бывшего хозяина и повел через мост.

— Эка гудуть! — сказал Макарьев, качая головой. — Мертвых разбудят.

Пирование действительно шло на поляне между Голодным Концом и церковью, и почетные покойники, лежавшие у церкви, могли бы при желании привстать и попросить стаканчик прямо из могилы. Шуму было много. Тренькали балалайки, визжали самодельные скрипки, со смычками из якутского конского белого волоса, даже ухал тяжелый шаманский бубен. Нехватало только церковного колокола.

Бубен притащили от старого Савки Хумулана, якута, которого протоиерей Краснов выселил из Олбута в город по подозрению в шаманстве. Олбутские якуты выли, провожая шамана. Он был их собственный поселковый шаман. Когда-то безродный сирота, о чем говорило его прозвище Хумулан — «иждивенец», — он постепенно занял положение советчика, знахаря, врача.

— Зачем забираешь наше счастье, — укоряли попа якуты, — мало тебе своего?

вернуться

22

Санкюлот — буквально «бесштанник», «голодранец». Французские революционеры во время великой революции называли себя санкюлотами.

19
{"b":"252692","o":1}