ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A
Сказали про милого, будто не жив, не здоров,
Сказали про удалого, будто без вести пропал.

И младшие девчонки плакали порою, вспоминая о далеких максолах, которые прячутся где-то на тундре в Горлах, в голоде и холоде.

Княгиня Варвара, хоть бывшая певица, новому пению их не учила. Она страстно любила старинные русские песни, не хуже императрицы Елизаветы Петровны, которая правила некогда во граде над Невой, окруженная такой же разношерстной, беспорядочной, полуцыганской ордой.

XIX

Миновали Спиридоны-повороты и праздник обрезания господня. Колыма почему-то отмечает особой любовью этот странный иудейский обряд. Год стал прибывать с стихийной быстротой, как бывает на севере. Но именно на прибыли года свирепо заскучал колымский князь Викентий. Он покорил свое княжество, ушел от революции в эту полярную крепость, но он принес с собой ее бури в собственном неистовом сердце и готов был сказать: «А дальше?..»

Князья-завоеватели всегда продолжали покорять соседские области. Не итти ли на соседей? Но было до соседей далеко. К тому же чуваши и башкиры, пригревшись в Колыме, были не особенно склонны к дальнейшим покорениям. С быстротой и переимчивостью, свойственной народам СССР, они вошли в свою новую жизнь, семейную и даже трудовую. Обитали в захваченных домах, растили детей и старались произвести новых. Когда надо, ездили по дрова, даже рыбу ловили захваченными сетями и снастями. Льняная мериканка стала помогать Колыме. Исправленные снасти давали по рыбке, по другой. Правда, рыбу съедали солдаты, но кости и головы доставались горожанам и собакам.

«Высшие классы» веселились.

Авилов как-то зашел в танцкласс своей милой княгини. Она подошла к нему с разбега, оживленная, и предложила свою, белую руку. И неизменно снисходительный к женам, Авилов не стал отказываться и прошелся с ней по зальчику в размеренном движении. Но это было, разумеется, совсем не танго и не джимми, а скорее медлительный и важный прадедовский гросфатер.

Исполнив две проходки, Авилов поклонялся и отправился обратно домой. Он привык все делать сам. Так и теперь, он спустился в подполье и правую дверь отомкнул своим собственным ключом. Здесь стояли бочонки с заветною жидкой валютою. Авилов нацедил из боченка дорожную баклажку и вернулся к себе.

Он запер свою горницу на ключ, поставил баклажку на стол, взял свой дорожный стакан, потом передумал и принес из ушата объемистый ковшик.

До сих пор ни разу Авилов не пьянствовал. Он был от роду пьян своим собственным духом. Пьян и спокоен — самая опасная форма. Динамит не к чему поливать спиртом. Взрыв не нуждается в добавочном обжоге.

Помимо того, Авилов мог пить, не пьяная и бесконечно много. Легче было бы быка напоить. За стойкою в кабаке, где-нибудь на приисках Аляскинских и Ленских, он мерился с самыми злыми пьяницами и отходил от стойки последним, нисколько не утратив своего торжественно медлительного вида. Но на этот раз, на самом краю света, где небо сходится с землей и дальше итти некуда, Авилов почувствовал впервые потребность раздвинуть горизонт не взрывчатою бомбой, не бодливым тычком своей собственной упрямой головы, а искусственной силой, принесенной извне, мечтою, обольщением. Это обольщение должен был дать знакомый давно алкоголь.

Ковшик, другой. Авилов наливает свои порции и тянет жгучий спирт спокойно, методически, как лошадь тянет воду.

Третий ковшик.

— Я покажу тебе! — угрожает Авилов. Кому, духу ли бессильного пьянства, или собственной дубовой голове?..

Он чувствует жар во лбу. Нагреваются шея и плечи. Даже в ладонях какой-то прыгающий, покалывающий зной. Тело его словно затопили изнутри, из желудка. Уши приглушены ватой, мысли подернуты мягкой кисеей, покрыты воздушною пленкой.

Еще один ковшик, четвертый. Неужели Авилов вытянет целую четверть без всяких очевидных последствий?

Плошка вспыхивает, загораясь белым ослепительным огнем. Это искусственный день, а, быть может, настоящий. Горница внезапно раздвинулась. Стены зеленеют, встали высоко, как прибрежные камни-быки, и мягкие ковры колышатся, как волны, и чей-то голос, позабытый, знакомый, дорогой, кричит раздирающе: «Солнце, потопаю!..» Это Ружейная Дука тонет на реке.

— Викентий Авилов, ты ее погубил, ты ее и выручи!..

Стены раздвигаются шире, смыкаясь вдали горизонта. Колышутся ковры, как морские валы. Скамьи, табуреты — это острова, это пловучие льдины, разметанные бурей.

Низкий стол — это самая широкая льдина. На льдине стоит женщина, держится за древко гарпуна, дрожащего над снежною застругой[43].

— Викеша, мой милый Викеша!

И голос все тот же, знакомый, забытый, дорогой… Женщина бросается вперед и словно летит над водною бездной.

— Дука, погоди! Держите Ружейную Дуку!

Из стены выплывает лицо, забытые, знакомые глаза. И тянутся хватающие руки: «Не пустю, не пустю!» Авилов стряхивает руки призрака, как стряхнул когда-то живые руки женщины. Он не боится покойников, он не знает угрызений и злых воспоминаний.

В слезах исчезают глаза. И стена словно зеркало. В ней отражаются собственные глаза Викентия Авилова. И зеркало это волшебное, молодящее, украшающее. Молодой безбородый Авилов с упреком глядит на полковника: «Бросил нас, чортова морда, оставил нас мучиться!»

И тянется опять рука, длинная, обличающая.

— Уйди! — кричит Авилов не своим голосом. Эту мужскую угрожающую руку так легко не стряхнешь. Она тянется к горлу Авилова, сжимает, мешает дышать. Авилов протягивает свою собственную крепкую десницу и хватает противника за горло. Они борются в буйном молчании, терзают и душат друг друга. С собственным своим двойником, с собственной плотью и духом борется полковник Авилов не на живот, а на смерть.

XX

Карпатый и Мухин вернулись из Нижнего в Середний с полными грузами лучшей строганины, рыбы похотской и сухарной. Все нарты загрузили, какие нашли на Нижней Колыме. Алым Алымбаев остался с отрядом на низу. Экономика вообще побеждает политику. Так и удельное княжество на Нижней Колыме получили не Мухин, не Дулебов, а отрядный интендант, ведавший обозом и снабжением.

Издавна ведется, что Нижняя Колыма кормит зимою Середнюю. Особенно восточное устье Колымы, Сухарное, является большим живорыбным садком, переполненным лучшей добычей.

В феврале, когда нарастали весенние промыслы, черкесско-армянский «кнез» выехал с отрядом, как когда-то на полюдье[44] ездили варяжские князья. У него было десять человек и он поселил их на северных заимках, Крайлесовской и Сухарной, в каждом жилье по человеку и все они стали на страже у промысла, как голодные чайки. Утром, и в полдень, и вечером у каждого высмотра сети сторожил надоедный чужой человек и брал половину себе. Стали засыпаться амбары казенной мороженой рыбой, и было это злее ребровских взиманий, ибо Ребров старался устраивать что-то по-новому, а эти взимали по-старому, просто.

Жителям пришлось невтерпеж. И они стали роптать, сперва потихоньку, а потом и погромче:

— Где эти черти ленивые, сидят на Горлах? Прикипели проклятые к горловским чирам!

Роптали они не на белых, а на красных партизан и на их непонятное бездействие. Сухарновцы уже собирались послать к ним гонцов, но партизаны, в конце концов, явились и сами. Это были две старшие дружины, Митькина и Пакина команды. В Митькиной команде, после гибели диктатора Реброва, наибольшим остался Мишка Якут. Он был один из четырех, которые спаслись от расстрела на протоке Зеленой.

После расстрела Мишка повел себя странно. Днем постоянно молчал, кроме самого необходимого, а ночью нередко вскакивал с криком.

— Чего ты, — говорили ему соседи по орунам[45].

вернуться

43

Заструга — сугроб тугого снега, покошенный силою ветра.

вернуться

44

Полюдье — дань.

вернуться

45

Оруны — лавки вдоль стен для спанья.

49
{"b":"252692","o":1}