ЛитМир - Электронная Библиотека

Вот он, наконец, и валун. Какой жаркий камень! Немец прижался к нему обросшей щекой и закрыл глаза. Степан видел сиреневую, в слезинках росы метелочку травы… Он приподнялся на руках, чтоб видеть дальше. А дальше было все то же. Все такие же далекие, голубые, тревожные и молчаливые, впереди вставали Карпаты.

…Степан через светлые сени входит в свою хату. На окнах цветы — «огоньки», фикусы, столетник. Дремотно и ласково жужжит шмель, тычется бархатной тупой мордочкой о стекло.

Мать возле печи, а в печи горбом поднимается блин со сковороды и шипит, фыркает глазунья.

Степан садится к столу, чисто выскобленному, и ждет, вытянув ноги.

На полу посреди хаты — блики. Солнце дремлет на половичках, кошка Мила намывает мордочку. За перегородкой его, Степана, царство: ящик с инструментом, гитара, гармонь, ружье.

Степан выгибает грудь, закидывает за голову руки, беспричинно смеется. Мать тоже улыбается — огню, всему белому свету.

Хорошо дома!

— …Стьепан, Стьепан!

Кто это?.. Качается печь, гаснет лицо матери, куда-то летит стол, а сам он взмахивает руками. Что за дьявол, опоры нет, и все качается, качается…

Потом медленно и величаво приходит с запада ночь… Все погружается в сладкий и тихий сон. Спят, охраняя деревню, раскинутые шатрами по околице дубы; окунулся в таинственно мерцающую воду реки голубой и прозрачный месяц; над соломенными крышами светлым дымом стелется необъятный и великий Млечный Путь; в теплом хлеве слышится здоровое и ласковое дыхание дремлющей скотины; чутко спит и вздрагивает недавно народившийся гнедой теленок. Однотонно, убаюкивая в темной тишине, поет свои песни сверчок. Немая, блаженная, усмирившая человеческую душу ночь распростерла свою власть над землей…

— Стьепан!..

От серого камня отделилось лицо немца. Длинный нос, пучковатые брови, дрожащий подбородок. Степан вспомнил все…

Опять поползли, цепляясь руками за землю.

К вечеру полиловели Карпаты.

Низкое солнце еще горело у их подножья. А здесь, в долине, темными узелками завязалось сумеречье. Отсырела, попрохладнела земля.

Руки онемели. И ноги тоже. А в груди, в душе было покойно, небольно, мягкая дремотная теплота разливалась все глубже, хотелось спать.

Степан перевернулся на спину. Небо доносило какие-то звуки. Казалось, там, между звезд, кто-то играл на органе. Звуки лились то резко, взбудораженно, то тихо, убаюкивающе.

Звезды то разгорались, то угасали, какой-то необыкновенный бледно-синий свет быстро пробегал между дремавшими облаками.

«Как хорошо! — подумал Степан. — Разве я умираю? Мне двадцать три. Ну да, скоро будет… Я не хочу умирать!»

А потом опять дом, сени, мать…

Чудные только сени — полутемные, и много разных вещей, цветных тряпочек. А на кадушке сидит черная, со сверкающими глазами кошка. Кошка смотрит Степану в лицо и что-то говорит по-человечьи. И не лапы у кошки, а руки, и они гладят его волосы, а издалека слышен голос матери:

— Где ты, Степа?!

Взмахивая руками, Степан выскакивает из сеней. Яркий и необыкновенно чистый свет ослепляет его. Только на один короткий, короткий миг.

Где-то за Карпатами, на Востоке, в России, нарождалось утро. В сонной полутьме скользили тени. Никогда в жизни не была такой ясной голова Степана. Холод проник и в грудь, но сердце постепенно отогрелось, застучало напряженно, трудно и радостно.

Ноги ныли тупо, боль волнами разливалась по телу, но сознание было ясно. Степану стало даже смешно — мозг и сердце не воспринимали боль. Немец лежал на боку, согнув руку, а правую выбросив вперед. Жесткий подбородок был каменно крепок и холоден. На бровях немца блестели капли росы. А глаза с тусклыми бельмами были открыты — Степан увидел в них себя. Даже ноги свои увидел.

Росинки уже не подтаивали. Степан подумал, что надо бы закрыть чем-нибудь лицо немца, он это знал, но не закрыл и пополз, быстро работая локтями, не оглядываясь.

Трава здесь была гуще и выше и пахло тут не так, как вчера, не горько, а пряно, ржаным хлебом. Трава и цветы почему-то казались белыми, и все так же далеко-далеко, точно на краю света, бело-молочные, громоздились Карпаты.

И опять сверху, из голубого неба, донеслись тихие звуки музыки. Степан с детства любил народные песни, я любил волшебного Глинку, и хлеб молотить любил под музыку. Какой-то чудак, кажется Миша Вихров, пристроил в то последнее мирное лето приемник возле риги. Вот чудак, ей-богу! Музыка и хлеб… А потом еще, когда бежали к речке с Валюшкой, тоже Глинку передавали. Платье на Валюшке было белое, с синим горошком, а какие волосы? Ах, какие волосы! Красные? Почему это красные? Ведь не бывает же красных волос. И почему ему кажется, что красные? Нет, зеленые… Ну да, точно — зеленые. Вот чепуха — не бывают же и зеленые волосы!

Степан замер. Музыка оборвалась. Только тихо-тихо, едва различимый, радостный, счастливый, доносился благовест. Ему представилось, что это в небе играли волшебные колокольцы, но постепенно Они превратились в песенки жаворонков; и он увидел над собой эти маленькие трепетные, полные жизни комочки в необыкновенно синем, теплом, недосягаемом небе. И заново откуда-то пришла боль. Приподнимаясь на локтях, он увидел огнистое, лучезарное солнце, нависшее над Карпатами. Солнце брызгало через края горячий брусничный сок, расплываясь, он полз все шире, все ближе.

И странно, соку, как по воде, пришел немец — без мундира, в исподней рубахе и почему-то с углисто-черными ногами. Степан хотел подать ему руку и что-то спросить, но ничего не спросил, а только засмеялся деревянными, не своими губами.

Карпаты приблизились. Он увидел буро-коричневую россыпь обвалов, чахоточный кустарник в расселинах, дым туманов над падями. Мучительно припоминая события дня, Степан понял: надвинулись вовсе и не Карпаты, а его болезнь, и что горы далеко, а за ними, наверно, наши.

…Сейчас бы потоптать траву здоровыми ногами, как часто топтал пьяный от счастья после игрищ!

Сейчас бы завалиться в мягкую и душистую кипень луговых цветов и, запрокинув голову, следить за уплывающими облаками.

А то, раздевшись, в чем мать родила, ринуться с береговой кручи в синюю бездонную пропасть, чтоб переломился от крика хребет Карпат:

— Я жи-иву!

Но ему никто не ответил на этот безмолвный крик. Предгорная широкая долина уже мягко озарялась теплым молодым светом зари и пробуждалась к новым свершениям в своей вечной, незыблемой жизни.

1961 г.

Полынь

Я полынь-траву с корнем вырвала,
с корнем вырвала, посмеялася:
не расти ты, полынь, под моим окном,
не горчи ты мою бабью молодость.
(Из народной песни)

Обмелевшую за лето Угру, затянутую шелковистой ряской, Кузьма перешел вброд на рассвете. Всю дорогу от станции, восемнадцать километров, он прошагал ночью, в густых теплых сумерках. Выйдя на другой берег, он облегченно обернулся назад. В выволочке сизых и зыбких туманов оставались его жизнь и поиски счастья. Горбясь, закурил. Но даже папиросный дым не смог заглушить родной и живительный душок медуницы вперемешку с заячьей мятой — голубенькой травкой, какую, бывало, топтал на покосе, не замечая. Сейчас он выделил этот запах из десятка других. И сразу почувствовал, как подступил к горлу комок, удушливый и жаркий.

С минуту Кузьма стоял на берегу, вслушиваясь. В полусумраке светились красные, схожие с кострами цветы кукушкина льна и тянулась цепочка желтых ромашек. Там, на Урале, где последнее время он жил, все было буйно, ярко, с простором. А здесь крохотные лоскуты полей и по-другому пахнет воздух: чист и отстоян на смоле ближних лесов, на меде.

Туман редел, зеленая текучая заря, чуточку розовая по кромке горизонта, слабо осветила землю. Кузьма сразу увидел Еловку. Правда, еще смутно, но уже можно было различить и крыши домов, и горбатый мостик, и какое-то темное, на отшибе, строение, по-видимому, скотный двор. В деревне кричали петухи.

119
{"b":"551932","o":1}