ЛитМир - Электронная Библиотека

— Славное, славное утро, дай бог всегда так!

Глебову, видно, было хорошо, что рядом находились сильные, здоровые молодые люди. И он вслух вспомнил своих товарищей, тридцатые годы, строительство железнодорожной ветки… Тогда были тоже свои Потаповы, которых боялись приспособленцы.

Уставкин и здесь, на пароме, бубнил, что жить нужно тихо, а не лезть на рожон, как эти молодые горлохваты. Подавай, видишь, им правду. Правда-то в том у каждого, как и чем он живет, на чем он держится…

К берегу паром подошел бесшумно, ткнулся в песок. Загудели колеса, насторожились лошади, паромщик весело махнул рукой и полез в воду приставлять сходни.

— Держись! — крикнул Потапов и, взяв за узду лошадей, повел, сдерживая, на сходни.

Галина на телеге прижала к груди ребенка и с веселой жутью в глазах следила за мужем и лошадьми.

Выскочив на твердое, лошади натянули постромки. Потапов хлестнул их хворостинкой, затем забежал за телегу и, помогая, подпирал ее плечом.

Он разбойно засвистел, заухал — лошади рванулись и вынесли телегу на берег.

— Видишь ты, лихач… — пробормотал с парома Уставкин, мусоля в замерзших, негнущихся пальцах папиросу. — А счастья не будет.

Глебов не ответил и сошел на берег. Уставкин шагнул за ним. Я тоже поднялся следом, свернул за телегой влево и пошел вдоль берега по дороге, которая тянулась длинно, ухабисто и неровно.

1966 г.

Палата

I

Ночью Григорий очнулся, хотел встать, ощутить, как раньше, свое гибкое, пружинистое тело. Но тело было чужое, обмякшее, точно его обложили ватой. И что-то кололо в поясницу, в спину, резь отдалась в низ живота, потом огонь боли охватил и голову — в глазах замелькали противные зеленые мухи. Григорий знал, что это ненадолго, скоро пройдет, станет легко и небольно. А тело все-таки будет бескрылым, и не пробежишь по степи, не хватишь, как прежде, во всю силу и «Яблочко». И не запоет в тебе каждая клетка… «Нет, о себе больше не буду думать. Ничего со мной не было, и я такой же, как и был. Ну, что ж ноги? Что — ноги? Если я живой, если есть у меня душа, сердце — жизнь. Я живу на белом свете — так что такое ноги? Это пустяк по сравнению с моей душой и моими мечтаниями!» — оборвал он хор обступивших его мыслей и посмотрел в окно. Утро все еще не занималось, ветер свистел в темноте, а в окне, просясь к теплу, билась еловая лапа.

Самое обидное, самое скверное было то, что не шел человек, которого он спас, заслонил собой. То была высокая худая женщина в старенькой стеганке и серых подшитых валенках. Странно, он даже не узнал ее фамилию и не помнил лица, только не проходили из памяти, не исчезали ее смертельно испуганные глаза. Кто она? Почему застряла с тележкой на переезде? Что же она, не слышала крик его, Григория, и пожилого машиниста? И когда он, Григорий, опередив скрежещущий тормозами паровоз, прыгнул и сшиб ее вместе с тележкой с ног, увлекая прочь от полотна, он и увидел эти ее выросшие пустые глаза, эти тонкие жилистые руки, вцепившиеся в него. Кажется, женщина что-то крикнула ему в тот самый момент, когда он почувствовал сильный удар сперва в правое плечо, потом в спину. И даже тогда, когда ноги его подвернулись к страшному месту и горячее, огненное в один миг резануло по ним все сильней и нестерпимей — он и тогда еще слышал этот ужасающий крик…

«Возможно, она не знает, где я нахожусь?» — подумал он.

Битюгин ворочался, скрипел пружинами, несколько раз вставал, выходил в коридор и, наконец, подсел к. Григорию на постель.

— Плохо тебе? — спросил он, почесываясь и ища блестящими, нетерпеливыми глазами взгляд Григория.

— В эту ночь ничего. Открой, пожалуйста, окно.

В форточку ворвалась зима — был пьянящ запах снега и сухой, хорошо промороженной хвои — под окнами жила одинокая сосна. Степь, огромная, немая, стояла у самых стен, и угрюмый зовущий ее тихий шум уже не возбудил в нем то чувство таинственности, как позапрошлой зимой, когда приехали сюда ветреной ночью. Теперь Григорий знал, что совсем недалеко, семнадцать километров на юго-запад, строится большой город. Туда, в степь, прокладывают новые рельсы. Федька Коржин, наверное, сидит на экскаваторе. Рукавицын, как всегда, ругает Сидорина, а тот молчит и думает о своем. Впрочем, ребята сейчас спят, а кругом только степь и ветер.

Тихо и ровно стучал будильник — тот самый, что еще прошлой год принесла в общежитие Лена, и под его постукивания Григорий заснул.

Утром пригрело висок яркое солнце. На вчерашней опустелой кровати теперь сидел старик с лысой, похожей на большой сморщенный огурец головой. Он ловко здоровой рукой (левая была подвязана) крошил ножом ядовито-зеленый соленый помидор.

— Я с грыжей лежу. А руку трошки об гвоздь дерябнул, — сказал старик очень звонким, молодым и веселым голосом. — Мне четвертый раз режут. Один раз в Москве резали, — он засмеялся и подмигнул Григорию.

«Ну этот Щукарь не помрет», — подумал Григорий, веселея и стараясь припомнить опять то, что с ним было. Но голова оставалась тяжелой, хотя и менее мутной, чем в последние дни.

— Тут не люкс, тут и в уборной дует и еда богова… Сеструшка, мне бы кипяточку! — крикнул старик в открытую дверь и, взяв стакан, быстро в полосатых больничных штанах выбежал за дверь.

Битюгин грыз такой же зеленый помидор.

— Папаша огненный. Его жена бросила. Говорит: из-за грыжи. А он на другой женился.

— Фартовый дед, — Григорий с трудом сел. Его поташнивало, дергало, точно нарыв, в левом боку.

— Где Филипыч?

— Повезли на анализы.

— А я что… без памяти был? Меня куда-нибудь возили?

— Не возили. Тебя смотрел тот, с черной бородкой.

— Симеонов?

— Ну да. Сказал — ничего. Сердце, Гришка, у тебя «будь-будь». Это он сказал.

— А сколько я был без памяти?

— Четыре часа.

Григорий опять лег: стало больно, мутила тошнота. Пришла Фенечка, сестра, маленькая женщина с веснушчатыми добрыми руками и пестрым, но милым лицом. Фенечка сделала укол, наказала лежать и вышла.

— Круговорот жизни. Кто, стало быть, жеребчиком топает, а кто лежмя, как мы, — сказал старик, возвращаясь из коридора со стаканом кипятка.

— Ты, дед, умолкни, нам больно! — неожиданно грубо сказал Григорий и спросил: — Ты кто? Поп, что ли?

Старик хихикнул, показав красные беззубые десны:

— Промашка. Мы здешние. Я на Алтай, парень, такусеньким прибился. А ты — поп…. Миронов я, Елизар. Может, слыхали? Я хлеб растил, лекорды побивал.

— Знаменитость! — фыркнул Битюгин. Но умолк, внимательно присматриваясь к старику и прислушиваясь к голосу, как-то помимо воли покорявшему его.

Старик снял тапочки, пошарил в тумбочке, ничего не нашел, лег, о чем-то размышляя.

— Ладно, даст бог, поправитесь, — сказал он. — Вот я в первую германскую каких только бед не нагляделся. Волдырями кожа покрылась, ревматизм, спину прострелили. Ну, думаю, теперя оттопал землю Елизар, теперя родная баба и та не признает.

Когда с хронту пошли по дворам, я еще вдобавок хватанул тифу. Тиф выкатал — матерь божия, ажно глядеть невозможно на меня! Одни мослаки торчат, ребро за ребро чепляется. Отощал так, что от станции на подводе плашмя лежал. Тут Дуська моя показалась: сустречать шла, бедолага… А все бог принял, снял болезни. Так-то, ребятушки, с богом ложись и с ним вставай, ну и сам рот не разевай опять же.

— А когда тебе грыжу будут удалять? — поинтересовался Битюгин.

— Вроде послезавтра.

— Ну и эта жена уйдет. Это как раз.

— Лександра не уйдет. Жалостливая. Я ей теперя что колесо в телеге: ей нельзя без меня.

— Почему же нельзя? — спросил Григорий.

— Потому, — ухмыльнулся старик, продул мундштук, всунул полпапироски, понюхал и зажал между двумя пальцами. — Она, ребятки, присохшая.

— К тебе, что ли, присохла?

— А то к кому!

— Да-а… — сказал Григорий.

Битюгин лег на живот, думая над словами старика; он чувствовал, что слова эти, как семя на хорошую пахоту, прочно ложились ему на душу.

94
{"b":"551932","o":1}